Источник: Брентон Э. Шекспир — русский / пер. с англ. И. О. Шайтанова // Вопросы литературы. 2007. № 4. С. 214–223.
У Шекспира в России особый статус. Когда в перестроечные годы серьезная литература проиграла борьбу за читателя разного рода “чтиву”, на столиках в переходах метро осталось совсем немного знакомых имен: Пушкин, Булгаков, Набоков… И с ними рядом в глянцевых обложках, под которыми скрывались архаичные переводы девятнадцатого столетия (Почему? Чтобы не платить переводчикам) — Шекспир. У нас, действительно, есть русский Шекспир. Свой, укорененный, обрусевший (как писал И. Тургенев в одной из лучших русских эпиграмм — на переводчика Шекспира: “Перепер он нам Шекспира / На язык родных осин”). Так что русский Шекспир — это не только предмет академиче-ского изучения, но культурная, почти бытовая реальность. Но Шекспир — русский? То ли очередная гипотеза о подлинном авторе, которого мы знаем под именем Уильяма Шекспира, то ли парадокс, на который решился посол Великобритании в России, знаток и исследователь Шекспира (хотя сам он говорит о себе как о любителе) — сэр Энтони Брентон. Россия для Шекспира и Шекспир для России — таков двойной сюжет этого эссе.
Энтони БРЕНТОН
ШЕКСПИР — РУССКИЙ
По роду своей деятельности я не склонен к провокации. Кем-то было сказано, что настоящий дипломат — это тот, кто думает дважды, прежде чем ничего не сказать. В таком случае мое название “Шекспир — русский” может показаться провоцирующим, и прежде всего, провоцирующим вопрос, достаточно ли я подготовлен, чтобы рассуждать по данному поводу. Что, собственно, может предложить в качестве рассуждения о Шекспире британский посол, чье прямое занятие состоит в том, чтобы соотносить пропаганду всего британского с пониманием тонкостей национальной и международной поли-тики?
Пусть немного, но все-таки... Шекспир, разумеется, не нуждается в пропаганде, по крайней мере, на взгляд образованного англичанина. Величайший в мире драматург, которого играют чаще, чем Расина во Франции и Шиллера в Германии. Создатель множества персонажей, известных во всем мире: Ромео и Джульетта, Фальстаф, Шейлок, Король Лир, Гамлет. Творец всем известных фраз: “Чума на оба ваши дома”, “слова, слова, слова”, “быть или не быть”. Пропагандировать Шекспира столь же немыслимо, как рекламировать солнечный свет.
Но если пропагандистская составляющая моей профессии делу не поможет, то — как насчет политики? Тридцать лет моей дипломатической карьеры я занимался тем, что следил за политическими событиями, давал советы политикам, пытался влиять на политические решения. И по своему опыту скажу, что не знаю драматурга, обладающего более ясным и проницательным видением политики, чем Шекспир. Он не имеет себе равных в знании того, как борются за власть, захватывают и используют ее. Обстоятельства, разумеется, изменились. Он писал о монархии, в то время как мы по большей части имеем дело с демократией. За потерю власти в его время расплачивались на плахе, теперь же — писанием мемуаров в коттедже близ Оксфорда или на даче под Москвой. Но жажда власти, усилия, предпринимаемые, чтобы взять и удержать ее, они — вечны. Выборы короля, инсценированные в “Ричарде III”; единый миг, обнаруживающий всю глубину нравственного падения высокопоставленного чиновника в “Мере за меру”; показной суд над низложенным правителем в “Ричарде II”; манипуляция общественным мнением в “Юлии Цезаре” — эти эпизоды тревожно отзываются в мире современной политики повсюду, и не в последнюю очередь здесь, в России.
Но почему я заговорил о Шекспире как о русском? Может быть, я один из тех, несколько тронутых умом ученых-заговорщиков, убежденных, будто автором всех этих пьес не мог быть мальчишка из школы в сельском Стрэтфорде-на-Эйвоне и предлагающих на его место более благородных кандидатов: Кристофера Марло или Фрэнсиса Бэкона, графа Оксфорда или графа Рэтленда? Среди русских не кто иной, как Владимир Набоков в годы юности написал стихотворение, исполненное тех же сомнений.
А быть может, я имею в виду некоего русского кандидата в Шекспиры? Скажем, дьяка или скомороха, бежавшего из Москвы Ивана Грозного и очутившегося вместе со свитой какого-либо посольства в Англии. Пораженный странностями островного существования, он увидел все в необычно ясном и точном — шекспировском! — свете. Увлеченный красавицей, он остается в Лондоне, чтобы образной русской речью обогатить все еще достаточно провинциальный английский язык и английскую сцену. В результате подобного культурного сплава возникает пример англо-русского взаимодействия, который мне остается лишь рекомендовать как блистательный образец для наших современных отношений.
Но вернемся к Шекспиру. Со свойственным англичанам уважением к фактам я готов признать в стрэтфордском мальчугане подлинного автора пьес. И удивиться, как редко он вспоминает о России и о русских. Мне удалось отыскать лишь полдюжины упоминаний. Основной их смысл сводится к тому, что Россия — далекая страна, где медведи свирепы, а зимние ночи длинны, и о которой, кроме этого, Шекспир знает очень мало.
По его пьесам бродит множество итальянцев, французов, греков, римлян, шотландцев, валлийцев и даже датчан. Но русские встретились мне всего пять раз. Четверо из них были поддельными. Да и они появились скорее всего благодаря тому, что мой далекий предшественник, дипломат Джайлз Флетчер, вместе со своим деловым партнером возвратился около 1590 года в Лондон, исполнив обязанности Британского посла в далекой холодной Московии, совсем недавно пережившей жестокое правление Ивана Грозного. Оба написали отчеты о том, что им пришлось повидать, и (это и сегодня случается с воспоминаниями посла) записки Флетчера попали под запрет как представляющие угрозу англо-русским отношениям. Среди других обстоятельств они повествовали о решении Ивана Грозного, еще при жизни его седьмой жены, взять восьмую — тогдашнюю королеву Англии Елизавету I.
Столь дикая история не могла не стать известной в Лондоне. И не она ли, три года спустя, послужила основой для знаменитого эпизода в комедии “Бесплодные усилия любви”: под видом русских, жаждущий любви король Наварры и трое его друзей представляются французской принцессе и ее придворным дамам, тщетно добиваясь их взаимности. И не дал ли Шекспир иной ход той же истории через двадцать лет, когда в поздней романтической комедии “Зимняя сказка” ревнивый муж Леонт едва не убивает свою жену Гермиону. Она и есть единственный подлинно русский персонаж у Шекспира — дочь русского императора. Мне пришлось однажды увидеть спектакль (выполненный в духе причудливого современного шекспироведения), где вся пьеса была представлена как аллегория правления Ивана Грозного.
Честно говоря, помимо этих маловероятных историй, России у Шекспира совсем мало. Зато Шекспира в России более чем достаточно. Впервые он появился около 1750 года, когда Александр Сумароков переиначил для русской сцены первую из его пьес. Ею мог быть только “Гамлет”. По версии Сумарокова злодеем выступил Полоний. Разделавшись с отцом Гамлета, он собирался убить Гертруду и выдать свою дочь за короля Клавдия. Помня о “византийстве” русского двора того времени, вероятно, можно утверждать, что мы имеем дело с первой переделкой “Гамлета”, выполненной в духе современности, — о чем, впрочем, мне еще предстоит говорить.
За Сумароковым последовал ряд других перелагателей Шекспира, среди которых первое место, безусловно, принадлежит Екатерине II. Свидетельством великолепного вкуса этой замечательной женщины может служить то, что для переделки она выбрала лучшего в мире драматурга, хотя, возможно, и не лучшие его пьесы: “Тимон Афинский” и “Виндзорские насмешницы”. Во второй из них впервые явился русский Фальстаф, которого Екатерина сочла нужным привести в соответствие с ожиданиями русского зрителя. Вместо толстого беспутного английского рыцаря, неизменно пользующегося нашей любовью, благородная публика Санкт-Петербурга увидела Полкадова, русского щеголя с французскими замашками. Хотя, будучи английским дипломатом, я должен приветствовать отсутствие на русской сцене этого персонажа, позорящего честь английского рыцарства (равно как и испытывать некое злорадное удовлетворение от того, что английские пороки заменены на французские), однако не могу не сказать, что переписанный подобным образом текст оставляет — вместо Фальстафа — зияющую брешь, которую, насколько я знаю, русской литературе еще предстоит заполнить. У вас, конечно, есть персонажи, не чуждые фальстафовским слабостям: Обломов с его ленью, Хлестаков с его хвастовством и увертками. Но пока что приходится удивляться, что в такой многогранной культуре, как ваша, не нашлось никого, равного Фальстафу, великому, трусливому, ненасытному, поражающему воображение.
Последующие десятилетия принесли новые переделки Шекспира и, наконец, первые переводы. Особого внимания здесь заслуживает тот, кто выступил предтечей перемен, — Николай Карамзин. В 1787 году он перевел “Юлия Цезаря” — не лучшее время для перевода пьесы, в которой все симпатии — на стороне тех, кто убивают всевластного правителя. Через два года начнется Французская революция, и в 1794 году императрица, к тому времени успевшая сильно поостыть к Шекспиру, приказывает сжечь карамзинский перевод. Этим открывается примечательная история запретов, которым в России в самые разные времена подвергались пьесы Шекспира. На пике самовластного правления Николая I были запрещены, кроме “Юлия Цезаря”, “Ричард III”, “Цимбелин” и даже “Комедия ошибок”. В 1860 году, уже после смерти Николая I, “Макбет” был допущен в сильно урезанном виде.
На Украине Шекспир трижды попадал под запретительные законы. И уже много позже, в 1941 году, недовольное замечание Сталина стало поводом не только снять спектакль “Гамлет” в Московском Художественном театре, но на определенное время закрыть пьесе путь на сцену. (Увы, у меня нет оснований сказать, что Сталин вообще не любил Шекспира. Его предпочтение было отдано “Отелло”, особенно в том спектакле, поставленном со специальным расчетом, где герой напоминал вождю его самого, чужестранца-бродягу, окруженного изнеженными горожанами.) Для меня же свидетельством непреходящей силы и действенности Шекспира служит тот факт, что повсюду при тоталитарных режимах он подвергался репрессиям.
Шекспир, конечно, оказал огромное влияние на великих русских писателей. И прежде всего, на Пушкина, который однажды сказал, что, после Бога, Шекспир — величайший творец человеческих существ, “гигант, создавший целое человечество”.
Не могу не удивиться тому, что именно Пушкин, этот завсегдатай светских гостиных и салонов Петербурга начала XIX столетия, создатель проникновенной лирики, обнаружил черты общности с Шекспиром, актером-самоучкой, писакой, обитателем шумного, разгульного Лондона, каким он был в XVI веке. Но черты сходства у обоих писателей, разумеется, налицо, и именно они стали ключевыми для каждой из наших национальных литератур. Любой образованный русский может прочесть наизусть Пушкина, пусть только его. И точно так же любой британец — Шекспира, пусть только его. В значительной мере справедливо, что каждый из них стал создателем своего национального языка, а их произведения определили то, как будут писать и говорить на протяжении многих поколений.
Присутствие Шекспира в творчестве Пушкина огромно. Поэма “Анджело” непосредственно восходит к комедии “Мера за меру”. Сцена свидания Дон Жуана и донны Анны в “Каменном госте” живо напоминает одну из моих любимых шекс-пировских сцен в самом начале “Ричарда III”, в которой Ричард, герцог Глостер, превращает ненависть леди Анны в исполненную ужаса покорность его воле. Но самая большая дань Пушкина — разумеется, “Борис Годунов”, кажущийся почти что сознательным переиначиванием Шекспира. Исполненный раскаяния узурпатор Борис по прямой линии восходит к Генриху IV, так же как Юродивый напоминает шута короля Лира. Волнующаяся толпа, бояре, Борисовы стрельцы — все это придает пьесе узнаваемый облик шекспировской хроники, так же как и пушкинский белый стих, до того времени почти не бывший в употреблении.
Величайшие последователи Пушкина разделяли его увлечение Шекспиром. У Тургенева есть рассказы с такими названиями: “Гамлет Щигровского уезда” и “Степной король Лир”. Первыми книгами, которые приобрел Чехов, были переводы “Макбета” и “Гамлета”, а “Чайка” во многом построена на мотиве ревности сына к любовнику матери — по гамлетов-ской модели. Но писатель, о котором я думаю как об истинном наследнике Шекспира в России, — Достоевский. Он называл Шекспира пророком, посланным Богом. И трудно не заметить в некоторых из персонажей Достоевского черт шекс-пировских героев, только утрированных или искаженных. Я уже упоминал о своего рода бреши в русской литературе — отсутствии Фальстафа. Если кому-то и удалось ее по-своему заполнить, то именно Достоевскому: гротескно преданный самоуничижению и меланхолии пьяница Мармеладов представляется мне Фальстафом, взятым в своем предельном (или даже запредельном) проявлении. Дуэт принца Хэла и Фальстафа повторен, только в более мрачной версии, в исполнении Ставрогина и Лебядкина в “Бесах”. И, если я прав, один из тех персонажей у Достоевского, от которого по спине бегут мурашки, — лицемерно, исподтишка манипулирующий людьми Фома Фомич Опискин (“Село Степанчиково”) кажется заново воплощенным Мальволио из “Двенадцатой ночи”.
Великое исключение из этого русского поклонения Шекс-пиру в XIX веке — Толстой. Он не мог остаться безучастным, но с характерной страстью выразил свое неприятие шекспировских произведений, которые, по его словам, он читал в продолжение 50 лет и “безошибочно испытывал все то же: отвращение, скуку и недоумение …”. Он критиковал произведения Шекспира как “ничтожные и безнравственные”, считая, что у Шекспира “преувеличены поступки, преувеличены последствия их, преувеличены речи действующих лиц”, особенно в пьесе “Король Лир” с ее “напыщенным, бесхарактерным языком”, действующие лица которой “поступают не свойственно своим определенным характерам, а совершенно произвольно…”.
Противопоставляя Толстого и Шекспира, невозможно не заметить, насколько различным был художественный и философский взгляд, присущий каждому их этих гигантов. Вдумчивый романист — и тот, чьим делом было наскоро перелицовывать популярные сюжеты для театральных спектаклей. Строгий религиозный моралист — и ничем не сковывающий себя светский гуманист. Один соблюдает приличия, другой позволяет себе любую непристойность. И все-таки, помня о пропасти между ними, я, как и подобает патриотически настроенному англичанину, признаюсь в том, что с сочувствием воспринимаю ядовитое замечание Джорджа Оруэлла, заметившего, что в конце жизни, когда Толстой бежит из дома в сопровождении единственной оставшейся верной ему дочери, бежит, чтобы умереть на захолустной железнодорожной станции, он если и напоминает кого-то, то только короля Лира.
Еще одним шекспировским персонажем, безоговорочно отвергнутым Толстым, был Гамлет. Стоит сказать несколько слов о той особой роли, которую Гамлет сыграл как в развитии русской культуры, так и в ее политической жизни. Как я уже отметил, “Гамлет” был первой шекспировской пьесой, переложенной на русский язык и с тех пор многократно переводимой и исполняемой. Это любимая пьеса Достоевского, пьеса, приводившая в восхищение Чехова, ставшая темой знаменитой статьи Белинского. Русская интеллигенция привыкла видеть в образе принца датского собственное отражение. Для Тургенева он становится еще одним “лишним человеком”, глубоко преданным саморефлексии, но не способным к действию, своего рода — датским Онегиным. Для Чехова гамлетизм — роль, играемая напоказ, чтобы скрыть внутреннюю несостоятельность. По мере того, как мы входим в XX век (когда Сталин, как уже было сказано, изгнал Гамлета с подмостков Художественного театра), целая плеяда поэтов — Пастернак, Цветаева, Ахматова — видит в Гамлете образ порядочного человека, вынужденного пролагать свой жизненный путь в условиях политической тирании.
Надо сказать, что на этот — в целом угнетающий — русский автопортрет приличного человека, оказавшегося не в силах спасти мир из-под власти негодяев, все-таки ложатся один-два светлых блика. Знаменитый спектакль, поставленный Акимовым в 1932 году — как раз накануне того, как Сталин взял страну мертвой хваткой, — представил Гамлета, ловко манипулирующим своим окружением, — сатира на советскую действительность, еще резче звучащая под музыку Шостаковича. Ясно, что спектакль недолго оставался на сцене. А сорок лет спустя “Гамлет” прозвучал ранним призывом к художественной и политической свободе — в исполнении Высоцкого, сыгравшего “гитарного Гамлета” на фоне иносказания о ГУЛАГе.
Это всего лишь несколько примеров того, как Шекспир проникал в русскую культуру. Их гораздо больше. Неподражаемые фильмы Григория Козинцева по “Гамлету” (опять!) и “Королю Лиру”. Музыка Чайковского, Прокофьева, Шостаковича. И уже совсем недавно мультипликационные фильмы БиБиСи, выполненные русскими художниками, передали дух величайших шекспировских пьес. Но что связывает Шекспира с Россией? Почему драматург, рожденный вдали от ее культуры и языка, имел на нее столь сильное воздействие? Я приступаю к ответу не без внутреннего волнения. Я ведь не русский и не специалист в области драмы (если не считать, правда, дипломатию своего рода театром). Так что со всей подобающей случаю скромностью я предлагаю три возможные причины.
Во-первых, драматическое искусство в наших двух культурах занимает центральное место, какого, в определенном смысле, оно не занимает более нигде. Немцы справедливо гордятся своей музыкой. Итальянцы — живописью. Но, пожалуй, только в Объединенном Королевстве и в России драма оказалась в центре всего. У вас есть Гоголь, Островский, Чехов. У нас — Шекспир. Знаменитый британский театральный режиссер Даклан Доннеллан говорит мне, что каждый год приезжает в Москву, потому что считает ее театральной столицей мира. Если у нее и есть соперник, то это — Лондон. Стоит ли удивляться, что разделив эту общую с нами страсть к театру, вы, русские, отдали свои сердца нашему величайшему представителю — Шекспиру. А благодаря изумительному театральному мастерству, вы сумели преодолеть, как ни в одной другой стране, естественные ограничения, налагаемые переводом. Те спектакли, которые мне довелось здесь увидеть, в гораздо большей степени выражены в действии, чем в слове. Скажем, “Ричард III” в постановке Бутусова в “Сатириконе” совершенно не похож на британские спектакли, но он в полной мере передает гротескное ощущение зла, присущее этой пьесе.
Вторая причина, по которой, я думаю, вы отдали свои сердца Шекспиру, заключена в вашем языке. Шекспир, разумеется, неподражаем по-английски. Его диапазон простирается от возвышенного до обыденного, от нежнейшей любовной лирики до мощной политической риторики. Он пополняет свой огромный словарный запас, черпая из глубин профессиональной терминологии и из расхожего слэнга, он готов пойти на любые нарушения грамматики и синтаксиса, чтобы добиться своих целей. Никакой перевод с этим не совладает. Но если бы мне пришлось переводить его на какой-либо язык, то я выбрал бы русский: свободный строй, огромный словарь, заимствованный отовсюду, необычайно гибкая грамматика — это именно та среда, которой требует Шекспир. Ваш язык может привести в отчаяние того, кто, подобно мне, пытается научиться ему. Но для драматурга, знающего, как им пользоваться, его размах и масштаб просто удивительны. Насколько лексически он богаче французского языка! Куда более гибок, чем немецкий, и выразителен в звуке, чем итальянский. Вот почему Шекспиру так повезло с русскими переводчиками, в первую очередь, конечно, с Пастернаком.
Но, переходя к третьей причине, я возвращаюсь к названию моего эссе: “Шекспир — русский”. Скорее всего, Шек-спир не был русским. В его пьесах русские персонажи практически неразличимы. И тем не менее размах и сила его героев отзываются чем-то глубоко русским. Вы сами говорите о “широкой русской душе”. Российская история и жизнь богаты людьми и ситуациями, которые, если и не были созданы Шекспиром, то могли бы быть. Какая великая любовь, какая Джульетта или Клеопатра может сравниться с княжной Марией Волконской, изнеженным порожденьем столичного Петербурга, которая последовала за своим мужем, осужденным декабристом, в ссылку и провела половину жизни в глубине восточной Сибири. Когда я вчитываюсь в легенды об Александре I, соучастнике убийства своего отца, угнетенном чувством вины, наконец, бегущем как можно далее от безграничной власти, чтобы провести остаток дней отшельником, я не могу не вспоминать шекспировского Генриха IV, также мучимого мыслью о свержении и убийстве законного правителя, окончившего свои дни в мечтах о крестовом походе, где он смог бы искупить содеянное. Судьбы Пушкина и Лермонтова, поэтов во цвете лет павших на случайных поединках, приводят на память Меркуцио, остроумного спутника Ромео, бросившего вызов и убитого Тибальтом по единственной причине, что день был слишком жарок. Знали ли Маленков и Каганович, когда они помогали Хрущеву взойти на вершину власти, что их собственная судьба повторит судьбу герцога Болингброка, оказавшего сходную услугу Ричарду III? Читал ли маршал Жуков, подлинный победитель во Второй мировой войне, “Кориолана”? Понимал ли он, в какую политическую ловушку может вовлечь военный триумф? Но более чем кто-либо — Петр Великий! Вот характер, в котором шекспиров-ское и русское сплелись нерасторжимо. Его отношения с сыном Алексеем как в кривом зеркале представляют отношения Генриха IV с его сыном Хэлом.
Александр Солженицын как-то заметил, что для страны иметь великого писателя — это все равно, что иметь альтернативное правительство. Для любой страны великий писатель необходим как источник ценностей и вдохновения, когда политические времена особенно тяжелы. России же приходилось переживать политические времена потяжелее, чем многим другим. У вас, конечно, есть созвездие своих гениев, к кому можно обратиться: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов. Но мне думается, что вы имеете право притязать на свою долю Шекспира. В качестве Британского посла это, разумеется, моя обязанность — защищать британскую собственность. И Шекспир — ее неотъемлемая часть. Но он в то же время больше этого. Он достаточно велик, чтобы его цензорами были Николай I и Сталин. По своему размаху и богатству, по тому, как его слова ложатся в ваш язык, по тому, как его персонажи прижились на ваших сценах и улицах, — по крайней мере, часть его — русская. Так что я отдаю вам его — русского Шекспира.
Перевод с английского И. Шайтанова.