Летом Авиньон будоражат мистраль и театр. Ни тому ни другому нет закона на главном европейском театральном смотре.
Мистраль срывает самодеятельные театральные афиши безбрежной офф-программы, взметает листовки, флаеры и со страшной скоростью гонит весь этот мусор сквозь Авиньон, словно ряженый. Костюмированный ветер не разбирает, где анонсируют инсценировку монолога Анны Политковской, а где дают Мольера. Тырит мячики, взлетевшие над головой жонглера, и потешает зевак, сдувая артистическую спесь с молодого факира, ломая не только фокус-покус, но и саму его хибару с походным инструментом. Уличные оркестры принимают вызов и наяривают зажигательные мелодии, укрывшись от ливня под маркизами кофеен. Энтузиасты-зазывалы не сбавляют напора даже и под занавес фестиваля, а намокшая самоходная люлька с пожилым усатым младенцем, тоже театральным деятелем, окончательно стопорит автобусный трафик, и без того маловероятный в извилисто узком авиньонском внутристенье.
В начале XIV столетия в городке возвели VIP-тюрьму для римского папы. Филипп IV зазвал понтифика во Францию, гостеприимство затянулось лет на 70, плавно перейдя в «авиньонское пленение».
Театральному фестивалю 70 еще нет. Нынешний — 62-й. В середине прошлого века гуманист-реформатор французского театрального социума Жан Вилар придумал играть спектакли под открытым небом в том самом почетном дворе средневекового бастиона — не для сливок общества, для добрых людей. Его постановки, в том числе и героический «Сид» с Жераром Филиппом в главной роли, впервые воспользовались архитектурой знаменитого двора как готовой декорацией. Беззаконная папская тюрьма — ровесница другого влиятельного приговора, «Божественной комедии» Данте. Политик и поэт исследовал потусторонние края, сориентировал по звездам расположение чистилища, набросал план ада и сугубо авторски подошел к суду над современниками и предками. Вот эта личная ответственность, божественная комедия и манипуляция с пространствами определили концепцию нынешнего авиньонского театрального лета. Его точки опоры — трилогия Ромео Кастеллуччи «Ад», «Чистилище» и «Рай», «Гамлет» Томаса Остермайера, «Полуденный раздел», поставленный актрисой Валери Древиль с коллегами, и «Я дрожу (1 и 2)» Жоэля Помра. Высокие каменные стены Папского дворца с готической розой и звездным небом приняли «Ад» и «Гамлета», как традиционно принимают генеральные постановки фестиваля.
С парадной открытой площадкой, правда, успешно соревнуется природный аттракцион. В 1985 году режиссер Питер Брук освоил первозданное пространство карьера Бульбон для своей «Махабхараты». Туда подвели электричество, наладили общепит и удобства, изгнали из надлежащих небес шумные самолеты и извели назойливых летучих инсектов. Булыжная дорога ведет театральных паломников в зону естественного аскетизма природы, который сам по себе — величественное и драматическое зрелище. Всякая режиссура здесь держит испытание реальностью, и претенциозность обречена на провал. Тем рискованнее была затея Валери Древиль обойтись вовсе без режиссера и показать в песчаном карьере актерскую версию «Полуденного раздела» Поля Клоделя. Простая и поэтичная сценография этого любовного гимна идеально вписалась в ландшафт, площадка с четырьмя актерами причалила к пескам диковинным парусником.
Если концепция нынешнего фестиваля — освоение и пересечение пространств, то исследовательская работа не с условным, а с конкретным местом равно делится между авторами спектаклей. Авторская топография часто не совпадает с общепринятой. Круги ада, уступы чистилища и небо рая «Божественной комедии» Данте свободно переосмыслены итальянцем Ромео Кастеллуччи в образах вертикального движения и геометрических фигур, главной из которых становится сфера. Именно она связывает в единое целое все три части этой грандиозной постановки, медитации о местонахождении. Ад неожиданно оказался по эту сторону и разместился во дворе Папского дворца: дерзкий подъем и падение замыкают порочный круг грехопадения, по которому ходит человеческая история. Изощренный символизм Ромео Кастеллуччи сводится для всякого входящего в его зрелище к безнадежной формуле: координаты ада меняются вместе с самим человеком, его внешними перемещениями и внутренними превращениями.
Ромео Кастеллуччи взял «дантовский ад» в кавычки. В сущности, это поп-культура, глотающая и переваривающая любые смыслы, имена, стили. Ее наместник — Энди Уорхол, пообещавший любой твари 15 минут славы. Он въезжает в спектакль Ромео Кастеллуччи на автомобиле. Плененным папам это определенно понравилось бы, ведь какой папа не любил пышной езды?
Инсталляция «Рая» задумана Кастеллуччи как трехминутный цикл, и это самое мучительное, что в ней есть. Режиссер и тут верен исходному намерению — не дать забыть своему зрителю о боли даже в парадизе. За большим круглым отверстием в древней кладке церкви селестинцев светлый воздух отделен от вод, как в первый день творения, каждый луч перебирает воздушные струи, а в них растворена отстраненная, человечески непостижимая благодать, и от этого зрелища невозможно оторваться. В отдалении вода облегает ножки обшарпанного рояля, и у самого края бреши бьется на гулком ветру черное полотнище, посылая в лицо зрителя охапки брызг. Три минуты истекают, и юные волонтеры непреклонно гонят вон — за порцией эдемского блаженства выстроилась немалая очередь.
Кастеллуччи, как и Данте, говорит от себя, а не за всех нас. Данте ужасался своей судьбе, видя мучения гордецов и гневливых в чистилище, и с облегчением миновал прибежище завистников, сознавая, что зависть присуща ему в меньшей степени, чем гордыня и гнев. В зачине «Ада» Кастеллуччи ставит свой эффектный росчерк, бросая себя на растерзание псам, как тряпичную куклу. «Чистилище» помещено в промзону, окружающую авиньонский аэропорт. Сцена выстроена в огромном ангаре выставочного павильона. «Чистилище» устроено как широкоформатное кино 1970-х, как строгие арабески Дэвида Линча, недоступные пониманию, но терзающие чувства, не требующие дешифровки, но заражающие печалью, меланхолией, болью.
Худрук берлинского театра «Шаубюне» Томас Остермайер разыграл «Гамлета» брутально, стремительно и силами всего шести актеров. У каждого по две роли, и только Гамлет, неистовый физкультурник, балансирует на грани катастрофы сам по себе. Актер Ларс Айдингер вывозит безумие датского принца на пивном пузе и жирной густой эксцентриаде. Остермайер показывает девальвацию безумия, в котором нет ни поэзии, ни романтики, ни героики — только колики, гогот и истерика, привычная в политических и развлекательных шоу. Этот Гамлет — наш обескураженный современник, живой мертвец, слоняющийся по сцене и зрительному залу с видеокамерой, которому дела нет до Шекспира и который отвечает на вызовы мира извержением физической активности. В первых тактах постановки Остермайера была обещана мощная поэзия, созданная синтезом видеообразов, сравнимых с суровой красотой черно-белых немых «Нибелунгов» Фрица Ланга, и расстроенной музыки Нильса Остендорфа. Но, похоже, Остермайер, отвергая язык Шекспира, так же осознанно изгоняет красоту из воссозданного на сцене современного мира с картонками молока, жестянками пива, автоматными очередями, темными очками, превращающими Офелию в Гертруду, и циничной возней чиновников-сановников Эльсинора, улаживающих пошлые делишки. Остермайер также пренебрег услужливым средневековьем Папского дворца, который — готовый Эльсинор, и соорудил невообразимую мобильную сцену, маятником уплывающую вглубь и наезжающую на зрителя над влажной могильной землей, меняя крупность планов. Совсем как в кино.
Публике морочили голову, испытывали терпение и играли на нервах, но настоящее удовольствие доставил достаточно известный московской публике режиссер Жоэль Помра. Его спектакли привозили в рамках фестиваля «NET», их играют в театре «Практика». Постановка «Я дрожу (1 и 2)» — это два спектакля, придуманные с дистанцией в год и продолжающие и уточняющие друг друга. На этот раз он приглашает публику в агрессивно нарядное кабаре, где блистающий занавес переливается ярким золотом и багрянцем. Идеальное пространство для разговора о двусмысленности человеческого положения в современном обществе. За сверкающей завесой — все те же серые прямоугольники Помра, в которых люди отбывают свое в одиночку и семьями. Их монологи на авансцене, превращенной в эстраду, — свидетельство об одиночестве, мучительной нехватке жизни при отлаженном перепроизводстве досуга. Перемежаясь с цинично-парадоксальным конферансом и попсовыми песенками, эти выходы дают эскизы жизней. Бегло представленные актерами-персонажами, они слишком эфемерны, чтобы заносить над ними скальпель. А ничего плотно-телесного Помра в своем театре не создает. Он воспроизводит дрожь, которая пробирает и зал, но не дает ей тела, а это уже почти даосское искусство. И вот этому настоящему искусству, иллюзионизму хочется аплодировать, как полузабытой поэтической и интеллектуальной игре.