Роберт Стуруа |
— Раньше не замечал, мне другие говорили. А в последнее время стал замечать. Наверное, оттого, что старею. Особенно в Грузии заметно. Это, с одной стороны, меня радует, не буду лукавить. Но и неприятно, с другой стороны, потому что молодые должны быть более самостоятельны. Я, правда, сам смотрю слишком мало спектаклей, чтобы делать выводы. Не знаю... Я же тоже испытывал какие-то влияния.
— Например?
— Бено Бессон (знаменитый немецкий режиссер.— «Власть») очень на меня повлиял. В 1970-х годах, когда он еще был в форме. Вообще в режиссуре нужно осторожно говорить о влияниях. Ты можешь взять какую-то мизансцену, даже общее решение, но суть при этом исчезает, ее не передать. Я сам, когда, скажем так, краду, чувствую, что получается поверхностно. Глубинно не получается.
— А у кого крали? Мне кажется, уже можно признаться.
— Прежде всего у своего педагога Михаила Туманишвили. Когда я пришел к нему в театр, он мне с дипломной работой не помогал принципиально. Сказал: делай сам. А вот когда я ставил следующий спектакль, он придумал мне пролог, и так родилось общее решение. Потом мне попалась книжка Бахтина о Рабле, и она что-то со мной сотворила необычное. И вот еще Бессон, четыре его спектакля в Дойчес-театре в Берлине. Только тогда я начал понимать, чего хочу. Мне было лет тридцать, я не был таким уж молодым. Хотя, я думаю, режиссура — профессия для людей с жизненным опытом. Поэтом можно быть и в 17 лет, а театральным режиссером — вряд ли.
— А сегодня вы себя с кем соотносите? Работы кого из коллег для вас важны?
Самой знаменитой чертой всех спектаклей Роберта Стуруа стала их философская карнавальность («Невзгоды Дориспана») Фото: Владислав Содель / Коммерсантъ |
— Как рецензент со стажем, должен вас предупредить, что в рецензиях много неправды и ерунды.
— Ничего страшного. Практика советской критики научила нас читать между строк. Фильмы мне тоже не удается смотреть, тогда не высплюсь, а по утрам репетиции. Так что читаю аннотации и смотрю трейлеры в интернете. Мне хватает.
Стиль — это как вирус, он заражает всю среду, в которую попадает. И его сразу ощущаешь. У меня был знакомый актер, который, читая газету, иногда начинал чихать. «Что с тобой?» — «Я прочитал, что где-то грипп начался, и мне кажется, что я уже заболел». Так и стиль в искусстве, есть в этом что-то магическое.
— Кстати, о стиле. Сейчас в Европе мода на non-acting theatre, открытая актерская игра, лицедейство кажутся многим старомодными. Ваш же театр предполагает очень, я бы сказал, сочную игру. Как вы себя ощущаете в этой моде?
— Я недавно почувствовал, что уже очень долго живу. За свою жизнь я перевидал столько изменений в театре, что у меня выработалось спокойное отношение к переменам. Когда я начинал работать, я вообще не любил театр, он мне казался фальшивым. Я успел застать конец эпохи романтического театра и одновременно конец эпохи сталинского соцреализма. Мои первые спектакли были сделаны в пику театру на котурнах. Сегодня молодые режиссеры тоже протестуют против устаревших правил. К модам и веяниям отношусь спокойно.
— Но в своем театре имени Руставели неигрового театра не допустите.
Самой знаменитой чертой всех спектаклей Роберта Стуруа стала их философская карнавальность («Мазепа») Фото: Юрий Мартьянов / Коммерсантъ |
— Отчего же. У нас в театре режиссер из Англии недавно поставила такой спектакль. В нем актеры прямо на сцене слушают рассказы очевидцев грузинско-русской войны позапрошлого года. Слушают в наушниках, то есть зритель рассказы не слышит. Актеры повторяют за голосами, одновременно пытаясь воплотить образы этих людей. Но это было хорошо один-два раза. А потом актеры выучили тексты, документальность ушла, и теперь они играют как обычно.
Попробовать такое, конечно, можно. Даже интересно. Но для меня это все-таки не театр.
— А то, что показывают в большинстве театров сегодня, всю эту якобы кассовую ерунду, разве это театр?
— Конечно, нет.
— Где же тогда театр?
— Вы знаете, я вообще-то хотел стать кинорежиссером. Но родители не пустили в Москву. Они хотели, чтобы я поступил как Абуладзе и Чхеидзе, те три года учились на театральном у Товстоногова, а когда он уехал из Тбилиси, поехали учиться во ВГИК. Родители мне сказали: иди в институт здесь, а потом поедешь в Москву. В общем, я поступил не туда, куда хотел, и так и застрял на всю жизнь в этом театре. Тогда еще Михаил Ромм написал знаменитую статью о том, что театр умер, началась дискуссия в «Литературной газете»...
Я все это говорю к тому, что сколько я живу, столько театр находится в кризисе. Видимо, это нормальное состояние для театра. Что же касается коммерческих спектаклей, они у нас еще не того уровня, чтобы их было интересно смотреть.
Я, кстати, люблю смотреть развлекательные спектакли, они приносят радость. В прошлом году был в Нью-Йорке, посмотрел много мюзиклов. Правда, после первого акта всегда уходил, потому что мне все понятно. Но мастерство тем не менее привлекает.
— Раз вы мало ходите в театр в Москве, вы, видимо, судите о состоянии театра по актерам, с которыми работаете. Что с ними происходит?
Самой знаменитой чертой всех спектаклей Роберта Стуруа стала их философская карнавальность («Шейлок») Фото: Виктор Баженов / Коммерсантъ |
— Вы ставите «Бурю», последнюю пьесу Шекспира, которую принято называть его завещанием. Какова ваша позиция в шекспировском вопросе? Вы стратфордианец или нет?
— Скорее стратфордианец. У меня есть очень веский аргумент, который никто не принимает во внимание. Представьте себе, что вы работаете в театре и какой-то бездарный артист регулярно приносит вам пьесы-шедевры. Если их пишет за него кто-то другой, это невозможно скрыть. Вы же знаете, в театре всем все и про всех известно, иногда даже наперед: у кого-то еще только намечается роман, а молва их уже поженила.
— А почему же этот Шекспир после «Бури» целых четыре года, до смерти, не написал ни одной строчки?
— Иногда, просыпаясь ночью, я думаю: чему я отдал свою жизнь? Нет сапожника, который не проклинал бы свою профессию. Нет ученого, который не задавался бы вопросом, зачем он бьется всю жизнь над какой-то проблемой. Все мы очень многое упускаем, занимаясь только своей профессией. Даже когда я отдыхаю, мои мысли остаются с моим театром — не потому, что я его руководитель. Просто люди так устроены.
Наверное, Шекспир испытал какое-то сходное чувство. Он был небедным человеком, мог и не работать. У него, по-моему, была весьма развита ирония. Он всегда слегка над нами посмеивается.
В своей постановке шекспировской «Бури» Стуруа попытался придумать мир, в который бы попал Гамлет, если бы выжил Фото: Олег Хаимов / Коммерсантъ |
— В «Буре» Шекспир крайне скептически относится к этому миру. Когда Просперо (волшебник, главный герой пьесы, его играет Александр Калягин. — «Власть») говорит, что сожжет все свои книги, в этом есть и ирония, и грусть. Впрочем, я не об этом ставлю спектакль. Моя адаптация будет длиться час сорок. Мне кажется, что у нас получится спектакль о том, что случилось бы с Гамлетом, если бы он выжил. Если бы он начал мстить в старости и пришел бы к выводу, что месть — это глупость.
— Я все подбираюсь к вопросу о политике. С одной стороны, понятно, что вас замучили вопросами такого рода. С другой стороны, странно не спросить вовсе. И тема мести в этом смысле очень подходит. Как по-вашему, вот эта тотальная и трагическая шизофрения в отношениях между Грузией и Россией скоро закончится? Или не скоро?
— Невозможно ответить. По-моему, есть два места в мире, про которые нельзя делать предсказания, это театр и Грузия. Два места, не поддающиеся никакому логическому обоснованию. Поэтому я не могу сказать, что нас ожидает. Есть вещи, которые я просто в силу своего характера не могу выносить на публику.
Сейчас я хочу поставить в Тбилиси Аристофана. При мне в театре шесть раз менялись поколения. Нужно привести еще одно поколение. Наверное, последнее в моей жизни: не хочу, чтобы после меня оставались развалины.
— Я недавно встретился на фестивале в Эдинбурге с грузинскими знакомыми. Естественно, речь зашла о политических событиях, о войне. И моя знакомая очень резко сказала: обсудим это когда-нибудь потом, ну или никогда. Вот тогда-то я и понял, что произошло нечто непоправимое, раз мы говорим друг другу слово «никогда».
— Мне недавно попалась книжка Шатобриана. Когда Наполеон стал императором, Шатобриан уехал из Франции и поселился около деревушки Ватерлоо. И надо же было такому случиться, что именно там произошла битва Наполеона со всей Европой. Шатобриан жил на холме, и вот он смотрит на битву и пишет: как человек мира и человек справедливый, я мечтаю, чтобы французы проиграли, но, как француз, я болею за французов. И это самое омерзительное состояние души, какое только может быть. Ваша знакомая, возможно, находится в таком же состоянии.
— Вы тоже это чувствуете?
— Чувствую, да.